— Борьку заковать.
— Как? Зятя? А что сестра твоя, Елена Ивановна, скажет?
— Да он ей давно надоел, у него от подлости его давно мужской силы не стало, лишь ученостью хвастает. На что он ей? Ни приплода, ни удовольствия.
— А-а! Почему не заковать? Позову Пахома, да и закуем — лучше не надо. Сгондобим!
Пришел мрачный до страха Пахом. Вышли во двор, сели на лошадей, поехали неторопясь.
Солнышко светило ласково. Возле моста мужики ловили сетями рыбу. На новых башнях на шпилях неподвижно застыли кованые железные флажки — ветреницы. Возле кабаков и постоялых дворов бессильно повисли на столбах «махалы». Их делали из пучков лент, чтобы реяли на ветру и звали посетителей. Возле постоялого двора к махале добавляли еще пучок сена, это значило, что здесь могут покормить и вашу лошадь.
Бревенчатые мостовые в городе обсохли, сквозь бревна пробивалась неунывающая травка. Копыта лошадок весело постукивали по стесанным бревнам.
Желоба-водосборники вели воду от речушек и ручьев в огромный бассейн, вырытый на площади и укрепленный срубом. Отсюда стали бы черпать воду, если бы, не дай бог, случился пожар. Таких бассейнов было несколько на Воскресенской горе, нижние посады могли брать воду из великой реки Томы да из Ушайки.
В городе, в центре, жили только воеводы, да дьяк, да подьячие. Их хоромы были самыми высокими и просторными, крыльца тоже были велики и украшены резьбой по перилам и столбам.
Подъехали к дому Патрикеева. Во дворе ходили дворовые люди. Кто телеги ладил, кто сено коням давал.
В доме их встретила Елена Ивановна, красивая и дородная женщина с собольими бровями, с вьющимся волосом, на затылке заколотым золотой с жемчугами заколкой.
— Борис дома? — спросил князь.
— Почивать изволит, — с иронической интонацией сказала Елена Ивановна.
— Разбудим в момент, — усмехнулся князь.
Борис Патрикеев пил весь этот день вино от страха перед будущим.
В мозгу вдруг прояснилось, как в солнечный день, он понял, что от суда не уйти, объявят изменником царскому делу, да еще и отсекут голову.
Как же так? Он, такой умный, осторожный во всех делах, предусмотрительный, не отказался вместе с Бунаковым властвовать в этом городе! Не захотел вместе с Осипом-князем под домашним арестом сидеть? Польстился на призрачную возможность повластвовать, заменяя второго воеводу.
И — все? Смерть? Да ведь сперва еще будут по тюрьмам мучить, пытать, опрашивать. Ведь он кого сажал, кнутом приказывал бить? Лучших градских людей! Детей боярских! А у многих в Москве родичи знатные. Вот возьмут под стражу, увезут к Москве, а там подвалы есть глубокие, холодные, из которых живым редко кто выбирается. Да и здешние обиженные им люди сами могут его прибить. Он даже писнул в штаны со страха. Потом заглушил страх вином, пил и пил его, не считая стаканов.
Сменил штаны, обругал Елену Ивановну, хотел куда-то идти, ноги не держали, свалился, уснул. Князь разбудил его пинком:
— Вставай, паршивая собака!
Вдвоем с Григорием схватили его под руки, оба — здоровяки, Патрикеев же — худой, легкий, костлявый. Потащили быстро к сараю.
— Только не убивайте! Князь, ты что? Мы ж родственники!
— Оный родич гаже пса смердящего, — князь сплюнул. — Да не дрожи ты, как холодец, больно надо тебя убивать, руки марать…
В сарае их ждал Пахом с железным ошейником. Ошейник надели на тощую шею Патрикеева, Пахом подогнул ошейник по размеру, затем в отверстия в ушках вставил раскаленный болт и, пригнув шею Патрикеева к наковальне, расклепал болт в ушках ошейника.
К ошейнику была прикреплена толстенная чепь, другой конец чепи Пахом приклепал к дверному пробою.
Григорий и князь принесли в сарай кувшины с вином, горбушку хлеба, взяли кнуты и принялись охаживать ими Патрикеева. Теперь уж он описал свои дорогие заморские штаны всерьез. Он вопил, орал, молил, рычал, рыдал, визжал. Но, истязатели, передохнув, вновь принимались за дело.
— Это тебе за сестру, за жизнь ее погубленную, за измену общему делу, за то, что шкурничал! — орал князь.
— Это тебе за то, что меня на допросе вором обозвал, за то, что Устинью мучил, за то, что меня в тюрьму упек, за то, что Устинья моего робеночка сбросила!
При последних словах Григорий так крепко перетянул Патрикеева кнутом, что тот пискнул и потерял сознание.
Выпили еще. Полили Патрикеева водой и снова принялись лупить. Князь бил, потому что не терпел предателей в любом деле, Григорий в отместку за тюрьму, за Устинью, а еще за всю свою жизнь непутевую. Иногда и жалость вдруг просыпалась в сердце, но в мозгу высвечивало яркое: «А меня жалели?» и он вновь принимался лупцевать.
В конце концов, от Патрикеева стало вонять. Обделался. Пошли в дом, принесли ему другую одежду, князь сказал при этом:
— Чать одежи у тебя достаточно, наворовал, гад…
Так били они его три дня. Он поседел, сидючи на этой чепи, и потерял разум.
Потом уж чепь не снимали. Всем градским людям и Бунакову пояснили так:
— Бориса Бог розума лишил. Кусается. Пришлось на чепь посадить.
24. КНИГА СУДЕБ
Борис Патрикеев лежал в сарае на старых перинах, выглядывая в щель, покрикивал:
— Радуга, радуга! Не пей нашу воду!
А радуги никакой и не было, но она у него светилась в глазах. Ночами к Борису приходил государь Иоанн Васильевич, но в странном виде; мантия была надета на скелет, череп скалился под шапкой Мономаха. Тем не менее в одной руке скелета была держава, а в другой — скипетр.
— Что, Борька? Заворовался? Бакшиш брал? Для того ли я Казань воевал? — спрашивал государь. И Борис Патрикеев выл от горечи и стыда. Иногда его крики не давали спать Вяземскому. Он выходил на крыльцо и кричал в темноту:
— Умолкни сволочь! Вот я тебя — кнутом!
Знатные томичи нередко захаживали к Вяземским с просьбой:
— Покажите Бориса.
И долго смотрели, как мечется на чепи бывший большой государственный человек. Они кричали Борису:
— Скажи, когда конец света?
— Скажи, каков будет урожай?
Иногда Борис выкрикивал вроде бы непростые слова, о которых томичи потом не раз вспоминали в тех или иных случаях. Раз он сказал:
— Черен котел да кормит, бел снежок, а простужает.
— А ведь верно! — умилялись горожане, дурака-то Господь вразумляет, что сказать. А если Борис болтал беспросветную чепуху, то это они быстро забывали.
Все были очень огорчены, когда в разгар лета Борис скончался, как бы последнее свое развлечение потеряли.
После смерти Патрикеева князь Вяземский засобирался домой, в Москву. Он волен был ехать куда хочет, формально он не имел к томской смуте отношения, в ней участвовал муж его сестры, но теперь он помер.